Путник придешь когда в спа краткое содержание. «Путник, когда ты придешь в Спа …. Путник, когда ты придешь в спа

Главная / Карьера

Рассказы написанное от первого лица, события происходят во время второй мировой войны. В названии произведения Белль использует первые строчки знаменитой эпитафии тремстам спартанцам, которые полегли, защищаясь от нашествия персов.

Санитарная машина, в которой находится герой, подъехала к великой ворот. Он увидел свет. Машина остановились. Первое, что услышал, был усталый голос, который спрашивал, есть ли в машине мертвецы. Шофер выругался на то, что везде столько света. Но тот же голос, который спрашивал про мертвецов, заметил, что нет никакой нужды делать затмения, когда весь город в огне. Затем вновь говорили коротко: о мертвецах, где их сложить, и о живых, куда их нести. Поскольку герой еще жив и осознает это, его несут вместе с другими ранеными в зал рисования. Сначала он видит длинный коридор, вернее, его окрашенные стены со старомодными крючками для одежды; потом двери с табличками, что вешают на классные комнаты: «6 А, 6 Б» и т.д., тогда репродукции с картин между этими дверями. Картины славные: лучшие образцы искусства от античности до современности. Перед выходом на лестничную площадку колонна, а за ней искусно сделан гипсовый макет фриза Парфенона. На лестничной клетке изображения кумиров человечества - от античных до Гитлера. Санитары несут носилки быстро, поэтому герой не успевает осознать все, что он видит, но кажется ему то все на удивление знакомым. Например, эта таблица, перевитая каминным лавровым венком с именами павших в предыдущей войне, с большим золотым Железным крестом наверху. Впрочем, подумал он, возможно, все это только грезится ему, ибо «все у меня болело - голова, руки, ноги, и сердце колотилось, как неистовое». И снова видит герой двери с табличками и гипсовые копии с бюстов Цезаря, Цицерона, Марка Аврелия. «А когда мы зашли за угол, появилась и Гермесова колонна, а дальше, в глубине коридора,- коридор здесь был окрашен в розовый цвет, аж в глубине, над дверями зала для рисования, висела огромная обличие Зевса, но до нее было еще далеко. Справа в окне я видел зарево пожара - все небо было красное, и по нему торжественно плыли черные, густые облака дыма». Он заметил и узнал прекрасный вид Того, и изображенную на нем на первом плане связку бананов, даже надпись на среднем банане, потому что он сам когда-то такой нацарапал. «Вот широко распахнулись двери зала рисования, я упал туда под изображением Зевса и закрыл глаза. Я не хотел больше ничего видеть... в зале рисования пахло йодом, калом, марлей и табаком и стоял гомон».

Носилки поставили на пол. Герой попросил сигарету, кто-то сунул ее уже зажженную в рот. Он лежал и думал: все, что он видел, еще не доказательство. Не доказательство того, что он оказался в школе, которую покинул всего три месяца назад. Видимо, все гимназии похожи друг на друга, думал он, пожалуй, есть правила, где сказано, что именно там должно висеть, правила внутреннего распорядка для классических гимназий в Пруссии. Он не мог поверить, что оказался в родной школе, потому что ничего не чувствовал. Боль, который так мучил его по дороге в машине, прошел, наверное, то действие каких-либо лекарств, что ввели ему, когда он кричал. Закрыв глаза, он вспоминал все, что только что видел, словно в бреду, но так хорошо знал, потому что восемь лет не мелочь. А именно восемь лет он ходил в ту гимназию, видел те классические произведения искусства. Он выплюнул сигарету и закричал. «...когда кричишь, становится легче, надо только кричать сильнее, кричать было так хорошо и я орал, как оглашенный». Кто-то наклонился над ним, он не открыл глаз, почувствовал только теплое дыхание и «тошнотворно пахнуло табаком и луком», и некий голос спокойно спросил, чего он кричит. Герой попросил пить, снова сигарету и спросил, где он находится. Ему ответили - в Бендорфі, то есть в его родном городе. Если бы не лихорадка, он бы узнал свою гимназию, почувствовал бы что-то, что должен испытывать человек к родному месту,- подумал герой. Наконец ему принесли воды. Нехотя открыв глаза, он увидел перед собой уставшее, старое, небритое лицо, пожарную форму и услышал старческий голос. Он пил, с наслаждением ощущая на губах даже металлический привкус казанка, но пожарник неожиданно отнял котелка и пошел прочь, не обращая внимания на его крики. Раненый, лежавший рядом, пояснил: в них нет воды. Герой посмотрел в окно, хотя оно и было затемнено, «за черными запонами теплилась и мелькало,- черное на красном, как в печке, когда туда подсыпать угля». Он видел: город горел, но не хотел верить, что это его родной город, поэтому еще раз спросил у раненого, который лежал рядом: какой это город. И снова услышал - Бендорф.

Теперь нельзя было уже сомневаться, что он лежит в зале рисования классической гимназии в Бендорфі, но он никак не хотел верить, что это именно та гимназия, где он учился. Он вспоминал, что таких гимназий в городе было три, одна из них «может, лучше было бы этого и не говорить,- но последняя, третья, называлась гимназия Адольфа Гитлера».

Он слышал, как били пушки, ему нравилась их музыка. «Успокаивающе гудели те пушки: глухо и строго, словно тихая, почти возвышенная органная музыка». Что-то благородное услышал он в той музыке, «такая торжественная луна, точно как в той войне, о которой пишут в книжках с картинками». Потом размышлял, сколько имен будет на той таблице павших, которую прибьют здесь впоследствии. Неожиданно пришло в голову, что и его имя будет укарбоване в камень. Словно это была последняя дело в его жизни, он хотел непременно знать, это «и» гимназия и тот зал рисования, где он провел столько часов, рисуя вазы и сочиняя разные шрифты. Он ненавидел те уроки более всего в гимназии и часами погибал от скуки и ни разу не смог толком нарисовать вазу или написать букву. Теперь ему все было безразлично, он даже не мог вспомнить свою ненависть.

Он не помнил, как его ранили, знал только, что не может шевелить руками и правой ногой, а левой только слегка. Надеялся, что их так тесно примотали к туловищу. Он попытался пошевелить руками и почувствовал такую боль, что снова закричал от боли и ярости, что руки не шевелятся. Наконец над ним наклонился врач. Позади стоял пожарный и тихо что-то говорил врачу на ухо. Тот долго смотрел на парня, потом сказал, что скоро и его очередь. За доску, где сиял свет, понесли соседу. Потом ничего не было слышно, пока санитары устало не вынесли соседу и понесли к двери. Парень снова закрыл глаза и сказал себе, что должен узнать, какая у него рана и действительно ли он в своей школе. Все, на чем останавливался его взгляд, было далеко и безразлично, «как будто меня принесли к какому музея мертвых в мир глубоко чужд мне и неинтересно, который почему-то узнавали мои глаза, но сами только глаза». Он не мог поверить, что прошло только три месяца с того времени, как он рисовал здесь, а на перемене, взяв свой бутерброд с повидлом, шел к сторожа Біргелера пить молоко вниз в тесную каморку. Он подумал, что его соседу, наверное, понесли туда, где клали мертвых; может, мертвецов относили в маленькую Біргелерову комнатку, где когда-то пахло теплом молоком.

Санитары подняли его и понесли за доску. Над дверями зала когда-то висел крест, потому и называлась гимназия школой святого Фомы. Потом «они» (фашисты) креста сняли, но на том месте остался свежий след, такой отчетливый, что его было видно лучше, чем сам крест. Даже когда стену перекрасили, крест выступил снова. Теперь он увидел то следует от креста.

За доской стоял операционный стол, на который героя и положили. Он на мгновение увидел себя в ясном стекле лампы, но показалось ему, что он коротенький, узкий свиток марли. Врач повернулся к нему спиной, возился в инструментах. Пожарный стоял напротив доски и улыбался, устало и скорбно. Вдруг за его плечами, на нестертому втором стороне доски, герой увидел нечто такое, от чего сердце впервые отозвалось: «...где-то в его потаенном уголке вынырнул испуг, глубокий и страшный, и оно забилось у меня в груди - на доске было написано моей рукой». «Вон он, все еще там, то выражение, которое нам велели тогда написать, в том безнадежном жизни, которое закончилось всего три месяца назад: «Путник, когда ты придешь в Спа...». Он вспомнил, что ему тогда не хватило доски, потому что он не рассчитал как следует, взял большие буквы. Вспомнил, как кричал тогда учитель рисования, а потом сам написал. Семь раз был там написано разными шрифтами: «Путник, когда ты придешь в Спа...» Пожарный отступил, теперь герой увидел весь выражение, только немного испорчен, потому что буквы выбрал великоваты.

Он почувствовал укол в левое бедро, хотел приподняться на локте и не смог, но успел взглянуть на себя: обеих рук не было, не было и правой ноги. Он упал на спину, потому что не на что опереться, закричал. Врач и пожарный испуганно посмотрели на него. Герой еще раз хотел посмотреть на доску, но пожарник стоял так близко, крепко держа за плечи, что заслонил ее, и герой видел лишь усталое лицо. Вдруг герой узнал в том пожарному школьного сторожа Біргелера. «Молока, - тихо сказал герой.

Генрих Бёлль

Путник, придешь когда в Спа

Машина остановилась, но мотор еще несколько минут урчал; где-то распахнулись ворота. Сквозь разбитое окошечко в машину проник свет, и я увидел, что лампочка в потолке тоже разбита вдребезги; только цоколь ее торчал в патроне - несколько поблескивающих проволочек с остатками стекла. Потом мотор затих, и на улице кто-то крикнул:

Мертвых сюда, есть тут у вас мертвецы?

Ч-черт! Вы что, уже не затемняетесь? - откликнулся водитель.

Какого дьявола затемняться, когда весь город горит, точно факел, крикнул тот же голос. - Есть мертвецы, я спрашиваю?

Не знаю.

Мертвецов сюда, слышишь? Остальных наверх по лестнице, в рисовальный зал, понял?

Но я еще не был мертвецом, я принадлежал к остальным, и меня понесли в рисовальный зал, наверх по лестнице. Сначала несли по длинному, слабо освещенному коридору с зелеными, выкрашенными масляной краской стенами и гнутыми, наглухо вделанными в них старомодными черными вешалками; на дверях белели маленькие эмалевые таблички: «VIa» и «VIb»; между дверями, в черной раме, мягко поблескивая под стеклом и глядя вдаль, висела «Медея» Фейербаха. Потом пошли двери с табличками «Va» и «Vb», а между ними снимок со скульптуры «Мальчик, вытаскивающий занозу», превосходная, отсвечивающая красным фотография в коричневой раме.

Вот и колонна перед выходом на лестничную площадку, за ней чудесно выполненный макет - длинный и узкий, подлинно античный фриз Парфенона из желтоватого гипса - и все остальное, давно привычное: вооруженный до зубов греческий воин, воинственный и страшный, похожий на взъерошенного петуха. В самой лестничной клетке, на стене, выкрашенной в желтый цвет, красовались все - от великого курфюрста до Гитлера…

А на маленькой узкой площадке, где мне в течение нескольких секунд удалось лежать прямо на моих носилках, висел необыкновенно большой, необыкновенно яркий портрет старого Фридриха - в небесно-голубом мундире, с сияющими глазами и большой блестящей золотой звездой на груди.

И снова я лежал скатившись на сторону, и теперь меня несли мимо породистых арийских физиономий: нордического капитана с орлиным взором и глупым ртом, уроженки Западного Мозеля, пожалуй чересчур худой и костлявой, остзейского зубоскала с носом луковицей, длинным профилем и выступающим кадыком киношного горца; а потом добрались еще до одной площадки, и опять в течение нескольких секунд я лежал прямо на своих носилках, и еще до того, как санитары начали подниматься на следующий этаж, я успел его увидеть - украшенный каменным лавровым венком памятник воину с большим позолоченным Железным крестом наверху.

Все это быстро мелькало одно за другим: я не тяжелый, а санитары торопились. Конечно, все могло мне только почудиться; у меня сильный жар и решительно все болит: голова, ноги, руки, а сердце колотится как сумасшедшее - что только не привидится в таком жару.

Но после породистых физиономий промелькнуло и все остальное: все три бюста - Цезаря, Цицерона и Марка Аврелия, рядышком, изумительные копии; совсем желтые, античные и важные стояли они у стен; когда же мы свернули за угол, я увидел и колонну Гермеса, а в самом конце коридора - этот коридор был выкрашен в темно-розовый цвет, - в самом-самом конце над входом в рисовальный зал висела большая маска Зевса; но до нее было еще далеко. Справа в окне алело зарево пожара, все небо было красное, и по нему торжественно плыли плотные черные тучи дыма…

И опять я невольно перевел взгляд налево и увидел над дверьми таблички «Xa» и «Xb», а между этими коричневыми, словно пропахшими затхлостью дверьми виднелись в золотой раме усы и острый нос Ницше, вторая половина портрета была заклеена бумажкой с надписью «Легкая хирургия»…

Если сейчас будет… мелькнуло у меня в голове. Если сейчас будет… Но вот и она, я вижу ее: картина, изображающая африканскую колонию Германии Того, - пестрая и большая, плоская, как старинная гравюра, великолепная олеография. На переднем плане, перед колониальными домиками, перед неграми и немецким солдатом, неизвестно для чего торчащим тут со своей винтовкой, - на самом-самом переднем плане желтела большая, в натуральную величину, связка бананов; слева гроздь, справа гроздь, и на одном банане в самой середине этой правой грозди что-то нацарапано, я это видел; я сам, кажется, и нацарапал…

Рассказ написано от первого лица, события происходят во время второй мировой войны. В названии произведения Белль использует первые строки знаменитой эпитафии тремстам спартанцам, павшим, обороняясь от нашествия персов.

Санитарная машина, в которой находится герой, подъехала к большой ворот. Он увидел свет. Машина остановились. Первое, что услышал, был усталый голос, который спрашивал, есть ли в машине мертвецы. Шофер выругался на то, что везде столько света. Но тот же голос, который спрашивал о мертвецах, заметил, что нет никакой необходимости делать затмения, когда весь город в огне. Потом опять говорили коротко: о мертвецах, где их сложить, и о живых, куда их нести. Поскольку герой жив и осознает это, его несут вместе с другими ранеными в зал рисования. Сначала он видит длинный коридор, вернее, его окрашенные стены со старомодными крючками для одежды, потом дверь с табличками, вешают на классные комнаты: «6», «6 Б» и т.д., тогда репродукции с картин между этими дверями. Картины славные: лучшие образцы искусства от античности до современности. Перед выходом на лестничную площадку колонна, а за ней искусно сделанный гипсовый макет фриза Парфенона. На лестничной клетке изображения кумиров человечества — от античных до Гитлера. Санитары несут носилки быстро, поэтому герой не успевает осознать все, что он видит, но кажется ему то все удивительно знакомым. Например, эта таблица, перевитая каминным лавровым венком с именами павших в предыдущей войне, с большим золотым Железным крестом наверху. Впрочем, подумал он, возможно, все это только снится ему, ибо «все у меня болело — голова, руки, ноги, и сердце колотилось, как неистовая». И снова видит герой двери с табличками и гипсовые копии с бюстов Цезаря, Цицерона, Марка Аврелия. «А когда мы зашли за угол, появилась и Гермесова колонна, а дальше, в глубине коридора — коридор здесь был окрашен в розовый цвет, до самого в глубине, над дверями зала для рисования, висела огромная физиономия Зевса, но к ней было еще далеко. Справа в окне я видел зарево пожара — все небо было красное, и по нему торжественно плыли черные, густые облака дыма ». Он заметил и узнал прекрасный вид Того, и изображенную на нем на первый план связку бананов, даже надпись на среднем банане, потому что он сам когда-то такой нацарапал. «И вот широко распахнулись двери зала рисования, я упал туда во Зевсовым изображением и закрыл глаза. Я не хотел больше ничего видеть. в зале рисования пахло йодом, калом, марлей и табаком и было шумно ».

Носилки поставили на пол. Герой попросил сигарету, кто воткнул ее уже зажженную у рта. Он лежал и думал: все, что он видел, еще не доказательство. Не доказательство того, что он оказался в школе, которую покинул лишь три месяца назад. Видимо, все гимназии похожи друг на друга, думал он, видимо, есть правила, где сказано, Что именно там должно висеть, правила внутреннего распорядка для классических гимназий в Пруссии. Он не мог поверить, что оказался в родной школе, потому что ничего не чувствовал. Боль, которая так мучила его дорогой в машине, прошел, наверное, то действие каких лекарств, ввели ему, когда он кричал. Закрыв глаза, он вспоминал все, что только видел, как в бреду, но так хорошо знал, потому восемь лет не пустяк. А именно восемь лет он ходил в гимназию, видел те классические произведения искусства. Он выплюнул сигарету и закричал. «… Когда кричишь, становится легче, надо только кричать громче, кричать было так хорошо и я кричал, как оглашенный». Кто наклонился над ним, он не открыл глаз, почувствовал только теплое дыхание и «приторно пахнуло табаком и луком», и некий голос спокойно спросил, чего он кричит. Герой попросил пить, опять сигарету и спросил, где он находится. Ему ответили — в Бендорфи, т.е. в его родном городе. Если бы не горячка, он бы узнал свою гимназию, почувствовал бы то, что должен чувствовать человек в родной места, — подумал герой. Наконец ему принесли воды. Невольно открыв глаза, он увидел перед собой уставшее, старое, небритое лицо, пожарную форму и услышал старческий голос. Он пил, с наслаждением ощущая на губах даже металлический привкус котелка, но пожарник неожиданно отнял котелка и пошел прочь, не обращая внимания на его крики. Раненый, лежавший рядом, объяснил: у них нет воды. Герой посмотрел в окно, хотя оно и было затемнено, «за черными занавесками теплилось и мелькало, черное на красном, как в печке, когда туда подсыпать угля». Он видел: город горел, но не хотел верить, что это его родной город, поэтому еще раз спросил у раненого, лежавшего рядом: какое это город. И снова услышал — Бендорф.

Теперь следует уже сомневаться, что он лежит в зале рисования классической гимназии в Бендорфи, но он никак не хотел верить, что это именно та гимназия, где он учился. Он вспоминал, что таких гимназий в городе было три, одна из них «может, лучше было бы этого и не говорить, — но последняя, третья, называлась гимназия Адольфа Гитлера».

Он слышал, как били пушки, ему нравилась их музыка. «Успокаивающе гудели те пушки: глухо и строго, словно тихая, почти возвышенная органная музыка». То благородное услышал он в той музыке, «такая торжественная эхо, совсем как в той войне, о которой пишут в книгах с рисунками». Потом подумал, сколько имен будет на той таблице павших, которую прибьют здесь позже. Вдруг пришло в голову, что и его имя будет укарбоване в камень. Словно это была последняя дело в его жизни, он хотел непременно знать, это «да» гимназия и тот зал рисования, где он провел столько часов, рисуя вазы и писал разные шрифты. Он ненавидел те уроки более всего в гимназии и часами погибал от скуки и ни разу не смог толком нарисовать вазу или написатьИтеру. Теперь ему все было то безразлично, он даже не мог вспомнить свою ненависть.

Он не помнил, как его ранили, знал только, что не может шевелить руками и правой ногой, а левой только слегка. Надеялся, что их так тесно примотала к туловищу. Он попытался пошевелить руками и почувствовал такую боль, что снова закричал: от боли и ярости, руки не шевелятся. Наконец над ним наклонился врач. Позади стоял пожарный и тихо что-то говорил врачу на ухо. Тот долго смотрел на парня, потом сказал, что скоро и его очередь. За доску, где сияло свет, понесли соседу. Потом ничего не было слышно, пока санитары устало не вынесли соседу и понесли к выходу. Парень снова закрыл глаза и сказал себе, что должен узнать, какая у него рана и действительно ли он в своей школе. Все, на чем останавливался его взгляд, было далекое и безразличное, «будто меня принесли к какому музея мертвых в мир глубоко чуждый мне и неинтересен, который почему узнавали мои глаза, но одни только глаза». Он не мог поверить, что прошло всего три месяца с того времени, как он рисовал здесь, а на перемене, взяв свой бутерброд с повидлом, шел к сторожу Биргелера пить молоко вниз в тесную каморку. Он подумал, что соседу его, наверное, понесли туда, где клали мертвых, может, мертвецов относили в маленькую Биргелерову комнатку, где когда пахло теплом молоком.

Санитары подняли его и понесли за доску. Над дверью зала некогда висел крест, потому называлась и гимназия школой святого Фомы. Потом «они» (фашисты) креста сняли, но на том городе остался свежий след, такой выразительный, что его было видно лучше, чем сам крест. Даже когда стену перекрасили, крест выступил снова. Теперь он увидел тот след от креста.

За доской стоял операционный стол, на который героя и положили. Он на мгновение увидел себя в ясном стекле лампы, но показалось ему, что он коротенький, узкий свиток марли. Врач повернулся к нему спиной, возился в инструментах. Пожарный стоял напротив доски и улыбался, устало и скорбно. Вдруг за его плечами, на нестертому другой стороне доски, герой увидел нечто такое, от чего сердце впервые отозвалось: «… где-то в потаенном его уголке вынырнул испуг, глубокий и страшный, и оно забилось у меня в груди — на доске была надпись моей рукой ». «Вот он, все еще там, то выражение, которое нам велели тогда написать, в том безнадежном жизни, которое закончилось всего три месяца назад:« Путник, когда ты придешь в Спа … " Он вспомнил, что ему тогда не хватило доски, он не рассчитал как следует, взял великоваты буквы. Вспомнил, как кричал тогда учитель рисования, а потом сам написал. Семь раз было там написано разными шрифтами: «Путник, когда ты придешь в Спа …» Пожарный отступил, теперь герой увидел весь высказывание, только немного испорчен, потому буквы выбрал великоваты.

Он услышал укол в левое бедро,хотел подняться на локти и не смог, но успел взглянуть на себя: обеих рук не было, не было и правой ноги. Он упал на спину, потому что не имел на что опереться, закричал. Врач и пожарный испуганно посмотрели на него. Герой еще раз хотел посмотреть на доску, но пожарник стоял так близко, крепко держа за плечи, что заступил ее, и герой видел лишь усталое лицо. Вдруг герой узнал о том пожарному школьного сторожа Биргелера. «Молока», — тихо произнес герой.

Stranger, Bear Word to the Spartans We... ) - рассказ Генриха Теодора Бёлля . Сюжет представляет собой внутренний монолог солдата Второй мировой войны, которого, раненного, несут на носилках через коридоры его прежней школы, которую он покинул за три месяца до описываемых событий. в школе устроен временный военный госпиталь. Солдат подмечает знакомые детали, но не желает узнавать по ним коридоры и помещения собственной школы. Только когда его приносят в художественный класс, он наконец должен признать, что это действительно его школа , так как на доске класса было написано его же почерком: «Путник, когда ты придёшь в Спа…».

Однако Бёлль сокращает слово «Спарта» до «Спа…», что является отсылкой к бельгийскому муниципалитету Спа , в котором располагался офис немецкого командования во время предыдущей, Первой мировой , войны. Из чего следует, что Бёлль стремится показать Вторую мировую войну как повторение истории .

Напишите отзыв о статье "Путник, когда ты придёшь в Спа..."

Примечания

Литература

  • Manuel Baumbach: Wanderer, kommst du nach Sparta. Zur Rezeption eines Simonides-Epigramms . In: Poetica 32 (2000) Issue 1/2, pp. 1-22.
  • Klaus Jeziorkowski: Die Ermordung der Novelle. Zu Heinrich Bölls Erzählung In: Heinrich Böll. Zeitschrift der koreanischen Heinrich Böll-Gesellschaft . 1st ed. (2001), pp. 5-19.
  • David J. Parent: Böll’s «Wanderer, kommst du nach Spa». A Reply to Schiller’s «Der Spaziergang». In: Essays in Literature 1 (1974), pp. 109-117.
  • J. H. Reid: Heinrich Böll, «Wanderer, kommst du nach Spa…» Klassische deutsche Kurzgeschichten. Interpretationen . Stuttgart 2004, pp. 96-106.
  • Gabriele Sander: «Wanderer, kommst du nach Spa…» . In: Werner Bellmann (Pub.): Heinrich Böll. Romane und Erzählungen. Interpretationen . Philipp Reclam jun., Stuttgart 2000, ISBN 3-15-017514-3 , pp. 44-52.
  • Bernhard Sowinski: Wanderer, kommst du nach Spa… . In: Bernhard Sowinski: Heinrich Böll. Kurzgeschichten . Oldenbourg, München 1988, ISBN 3-486-88612-6 , pp. 38-51.
  • Albrecht Weber: «Wanderer, kommst du nach Spa…» . In: Interpretationen zu Heinrich Böll verfaßt von einem Arbeitskreis. Kurzgeschichten I . 6th ed. Munich 1976, pp. 42-65.

Отрывок, характеризующий Путник, когда ты придёшь в Спа...

– Ежели бы я не знал вас, я подумал бы, что вы не хотите того, о чем вы просите. Стоит мне посоветовать одно, чтобы светлейший наверное сделал противоположное, – отвечал Бенигсен.
Известие казаков, подтвержденное посланными разъездами, доказало окончательную зрелость события. Натянутая струна соскочила, и зашипели часы, и заиграли куранты. Несмотря на всю свою мнимую власть, на свой ум, опытность, знание людей, Кутузов, приняв во внимание записку Бенигсена, посылавшего лично донесения государю, выражаемое всеми генералами одно и то же желание, предполагаемое им желание государя и сведение казаков, уже не мог удержать неизбежного движения и отдал приказание на то, что он считал бесполезным и вредным, – благословил совершившийся факт.

Записка, поданная Бенигсеном о необходимости наступления, и сведения казаков о незакрытом левом фланге французов были только последние признаки необходимости отдать приказание о наступлении, и наступление было назначено на 5 е октября.
4 го октября утром Кутузов подписал диспозицию. Толь прочел ее Ермолову, предлагая ему заняться дальнейшими распоряжениями.
– Хорошо, хорошо, мне теперь некогда, – сказал Ермолов и вышел из избы. Диспозиция, составленная Толем, была очень хорошая. Так же, как и в аустерлицкой диспозиции, было написано, хотя и не по немецки:
«Die erste Colonne marschiert [Первая колонна идет (нем.) ] туда то и туда то, die zweite Colonne marschiert [вторая колонна идет (нем.) ] туда то и туда то» и т. д. И все эти колонны на бумаге приходили в назначенное время в свое место и уничтожали неприятеля. Все было, как и во всех диспозициях, прекрасно придумано, и, как и по всем диспозициям, ни одна колонна не пришла в свое время и на свое место.
Когда диспозиция была готова в должном количестве экземпляров, был призван офицер и послан к Ермолову, чтобы передать ему бумаги для исполнения. Молодой кавалергардский офицер, ординарец Кутузова, довольный важностью данного ему поручения, отправился на квартиру Ермолова.
– Уехали, – отвечал денщик Ермолова. Кавалергардский офицер пошел к генералу, у которого часто бывал Ермолов.
– Нет, и генерала нет.
Кавалергардский офицер, сев верхом, поехал к другому.
– Нет, уехали.
«Как бы мне не отвечать за промедление! Вот досада!» – думал офицер. Он объездил весь лагерь. Кто говорил, что видели, как Ермолов проехал с другими генералами куда то, кто говорил, что он, верно, опять дома. Офицер, не обедая, искал до шести часов вечера. Нигде Ермолова не было и никто не знал, где он был. Офицер наскоро перекусил у товарища и поехал опять в авангард к Милорадовичу. Милорадовича не было тоже дома, но тут ему сказали, что Милорадович на балу у генерала Кикина, что, должно быть, и Ермолов там.
– Да где же это?
– А вон, в Ечкине, – сказал казачий офицер, указывая на далекий помещичий дом.
– Да как же там, за цепью?
– Выслали два полка наших в цепь, там нынче такой кутеж идет, беда! Две музыки, три хора песенников.
Офицер поехал за цепь к Ечкину. Издалека еще, подъезжая к дому, он услыхал дружные, веселые звуки плясовой солдатской песни.
«Во олузя а ах… во олузях!..» – с присвистом и с торбаном слышалось ему, изредка заглушаемое криком голосов. Офицеру и весело стало на душе от этих звуков, но вместе с тем и страшно за то, что он виноват, так долго не передав важного, порученного ему приказания. Был уже девятый час. Он слез с лошади и вошел на крыльцо и в переднюю большого, сохранившегося в целости помещичьего дома, находившегося между русских и французов. В буфетной и в передней суетились лакеи с винами и яствами. Под окнами стояли песенники. Офицера ввели в дверь, и он увидал вдруг всех вместе важнейших генералов армии, в том числе и большую, заметную фигуру Ермолова. Все генералы были в расстегнутых сюртуках, с красными, оживленными лицами и громко смеялись, стоя полукругом. В середине залы красивый невысокий генерал с красным лицом бойко и ловко выделывал трепака.
– Ха, ха, ха! Ай да Николай Иванович! ха, ха, ха!..
Офицер чувствовал, что, входя в эту минуту с важным приказанием, он делается вдвойне виноват, и он хотел подождать; но один из генералов увидал его и, узнав, зачем он, сказал Ермолову. Ермолов с нахмуренным лицом вышел к офицеру и, выслушав, взял от него бумагу, ничего не сказав ему.
– Ты думаешь, это нечаянно он уехал? – сказал в этот вечер штабный товарищ кавалергардскому офицеру про Ермолова. – Это штуки, это все нарочно. Коновницына подкатить. Посмотри, завтра каша какая будет!

На другой день, рано утром, дряхлый Кутузов встал, помолился богу, оделся и с неприятным сознанием того, что он должен руководить сражением, которого он не одобрял, сел в коляску и выехал из Леташевки, в пяти верстах позади Тарутина, к тому месту, где должны были быть собраны наступающие колонны. Кутузов ехал, засыпая и просыпаясь и прислушиваясь, нет ли справа выстрелов, не начиналось ли дело? Но все еще было тихо. Только начинался рассвет сырого и пасмурного осеннего дня. Подъезжая к Тарутину, Кутузов заметил кавалеристов, ведших на водопой лошадей через дорогу, по которой ехала коляска. Кутузов присмотрелся к ним, остановил коляску и спросил, какого полка? Кавалеристы были из той колонны, которая должна была быть уже далеко впереди в засаде. «Ошибка, может быть», – подумал старый главнокомандующий. Но, проехав еще дальше, Кутузов увидал пехотные полки, ружья в козлах, солдат за кашей и с дровами, в подштанниках. Позвали офицера. Офицер доложил, что никакого приказания о выступлении не было.

Машина остановилась, но мотор еще урчал; где открылась большая ворота. Потом мотор замолчал, и снаружи добрался чей голос:

Мертвецов сюда, слышал? А остальные по лестнице наверх, в зал рисования, понял?

Да, да, понял.

Но я не был мертв, я принадлежал к остальным, и меня понесли наверх.

Сначала шли длинным, тускло освещенным коридором, с зелеными, выкрашенными масляной краской стенами.

Вот из темноты коридора вынырнули двери с табличками 6-А и 6-Б, между теми дверями висела Фейербахова «Медея». Дальше пошли двери с другими табличками, между ними – «Мальчик, вынимает терновник» – розовое с красноватым отливом фото в коричневой раме. А на лестничной клетке, на стене, окрашенной в желтый цвет, гордились все они – от великого курфюрста до Гитлера.

Мимо проплыл портрет старого Фрица в небесно-голубом мундире, образец арийской породы. Затем возникло все остальное: бюст Цезаря, Цицерона и Марка Аврелия, Гермесу колонна с рогом, слева в золотой раме – усы и кончик носа Ницше (остальные портрета были заделаны надписью «Легкая хирургия »)… «И прежде чем санитары стали сходить на третий этаж, я успел увидеть и ее – перевитую каминным лавровым венком таблицу с именами павших, с большим золотым Железным крестом наверху».

Если сейчас, мелькнуло у меня в голове, если сейчас… Да вот и он, я его уже увидел – пейзаж тот, большой и яркий, плоский, как старинная гравюра… на первом плане изображена большая связка бананов, на среднем из них было то нацарапано, я разглядел то надпись, потому что, кажется, сам его и нацарапал…

Меня занесли в зал рисования, над дверью которой висело изображение Зевса, там пахло йодом, калом, марлей и табаком и было шумно. Все это, думалось мне, еще не доказательство. Наконец, в каждой гимназии есть залы рисования, коридоры с зелеными и желтыми стенами, наконец, то, что «Медея» висит между 6-А и 6-Б, – еще не доказательство, что я в своей школе. «… Ни одно чувство не говорит тебе, что ты в родной школе, которую всего три месяца назад покинул… Сердце во мне не отзывалось ».

Я выплюнул сигарету и закричал: когда кричишь, становится легче, надо только кричать громче, кричать было так хорошо, я кричал, как сумасшедший. Я попросил пить и еще сигарету, в кармане, вверху. Мне принесли воды, только тогда я открыл глаза и увидел старческое усталое лицо, пожарную форму, на меня повеяло духом лука и табака…

Где мы? – Спросил я.

В Бендорфи.

Спасибо, – сказал я и затянулся.

Пожалуй, я же в Бендорфи, то есть дома.

В Бендорфи три классические гимназии: гимназия Фридриха Великого, гимназия Альберта и (может, лучше было бы этого и не говорить), но последняя, третья – гимназия Адольфа Гитлера.

Теперь я слышал, как где били тяжелые орудия. Пушки били уверенно и размеренно, словно торжественная органная музыка. Прямо как в тевойне, о которой пишут в книгах с рисунками… Вдруг мне пришло в голову, что и мое имя будет стоять на таблице павших, укарбоване в камень, а в школьном календаре против моей фамилии будет написано «Ушел из школы на фронт и погиб за…» Но я еще не знал, за что, не знал еще наверняка, я в своей школе, я хотел сейчас об этом узнать что-нибудь.

Я выплюнул сигарету в проход между Соломяник и попытался посоваты руками, но почувствовал такую боль, что опять закричал.

Наконец передо мной вырос врач, молча смотрел на меня, он смотрел на меня настолько долго, что я отвел глаза. Позади него стоял пожарный, который давал мне пить. Он-то зашептал на ухо врачу…

Минуточку, уже скоро ваша очередь…

Я снова закрыл глаза и подумал: ты должен, должен узнать, что у тебя за рана и ты действительно в своей школе. Все здесь было такое чуждое мне и безразлично, будто меня принесли к какому музея города мертвых, в мир, глубоко чуждый мне и неинтересен. Нет, не могло быть, что только три месяца прошло, как я рисовал здесь вазы и писал шрифты, а в перерывах медленно сходил вниз – мимо Ницше, Гермеса, Того, мимо Цезаря, Цицерона, Марка Аврелия и шел к сторожу Биргелера пить молоко – в малую тусклую кладовку.

Вот санитары подняли меня и понесли за доску, и я увидел еще одну примету: здесь, над дверью висел когда крест, как гимназия называлась еще школой Святого Фомы; креста потом сняли, но на стене остался свежий темно-желтый след, такой выразительный, который был, пожалуй, еще лучше видно, чем сам старик, маленький, худой крест. Тогда сердцах они перекрасили всю стену, и маляр не сумел подобрать краски, и крест вновь выступил. Они ругались, и ничего не помогли. Креста было видно, было видно даже след от букового ветви, которую цеплял сторож Биргелер, когда еще позволяли цеплять по школам кресты…

Вот меня положили на операционный стол и я увидел свое отражение в свете лампочки. Отяжелевший пожарный стоял напротив доски и улыбался мне, он улыбался устало и печально. И вдруг за его плечами на нестертому другой стороне доски я увидел нечто такое, от чего забилось сердце у меня в груди – на доске была надпись моей рукой. Все остальное не было еще доказательством: ни «Медея», ни Ницше, ни Динарская профиль верховинца из кинофильма, ни бананы из Того, ни даже следует креста над дверью, все это могло быть и по всем другим школам. Но вряд чтобы по другим школам писали на досках моей рукой. Вот он, все еще там, то выражение, которое нам велели тогда написать, в том безнадежном жизни, которое закончилось лишь три месяца назад: «Путник, когда ты придешь в Спа…» О, я помню, как принял великоваты буквы и учитель рисования раскричался. Семь раз было там написано – моим письмом, латинским шрифтом, готическим, курсивом, римским, итальянским и рок «Путник, когда ты придешь в Спа…»

Я дернулся, почувствовав укол в левое бедро, хотел подняться на локти и не смог, однако успел взглянуть на себя и увидел – меня уже размотали, – что у меня нет обеих рук, нет правой ноги, тем-то я сразу упал на спину, поскольку не имел теперь на что опереться, я закричал; и врач только пожал плечами, я хотел еще раз посмотреть на доску, но пожарник стоял теперь совсем близко от меня и заменял ее; он крепко держал меня за плечи, и я слышал только дух смалятины и грязи, исходивший от его мундира, видел только его усталое, скорбное лицо, и вдруг я его узнал: это был Биргелер.

Молока, – тихо сказал я.

© 2024 bridesteam.ru -- Невеста - Свадебный портал